Если ты все время думаешь о смерти — ты либо:
1) Шекспир, либо 2) могильщик в пьесе Шекспира, либо 3) психически нездоровый человек.
Если ты не обнаружил себя в этом списке, то о смерти ты не думаешь.
Поэту положено. Он чувствует невероятную драгоценность и хрупкость жизни. Он каждую секунду в отчаянии. Он рыдает над увядшим цветком.
Но нормальный здоровый человек, если он не поэт и не патологоанатом, о смерти не думает.
Странно, да? Мы знаем, что умрем. Перед этим похороним своих родителей. Вероятно, нам придется долгие годы наблюдать, как медленно, но неуклонно разрушается разум и личность близкого человека. Нет, нас не сразит случайная пуля. Умирание — это процесс. Мы умрем, мучаясь.
Мы все сидим в камере смертников, знаем о приговоре.
Вы можете представить себе, чтобы в камере смертников все время радовались жизни, хохотали и строили планы на будущее? Но наша лихая камера смертников именно такая.
Христианское средневековье знало, зачем это все. Страдая, человек готовит себя к встрече со Всевышним.
Человек нашей эпохи (эпохи кайфа и хайпа) никак не может разместить страдание и умирание в своем сознании. Мы живем в теплой и удобной иллюзии, что жизнь заботливо соткана и со вкусом обставлена нашими руками. Таковы жизненные стратегии большинства здоровых людей.
Лев Толстой описывал переживания Алексея Каренина возле одра уходящей Анны так: мы шагаем по мостику и вдруг обнаруживаем, что мостик разобран, а под мостиком — пучина. Причем пучина — это сама жизнь. А мостик — это наши иллюзии.
Мы так лихо сэволюционировали как биологический вид и социальное существо, такую набили себе шишку на башке, что башка отвердела, закостенела, сформировала мясистую мозоль и отказывается видеть очевидное. А если ты все же думаешь о смерти, психологи скажут про тебя, что у тебя «отлетели защиты» и тебе надо срочно к этому самому психологу и психотерапевту.
Все время думать о смерти ненормально. Шоры с глаз не должны спасть, ни боже мой, мозоль на башке отвалиться не должна, нежным человеческим мяском ты не сможешь соприкасаться с этим миром, ибо мир этот слишком шероховат на ощупь. Гони ее прочь, тоску-печаль, живи на мостике!
Пока мы бодро шлепаем по мостику, от мостика тут и там отлетают деревяшки, балки и большие опоры. От рака умирает совсем молодой друг, подруга отдает мать в дом престарелых, у знакомых рождается ребенок с синдромом Дауна, и они сперва оставляют его, а потом забирают, друг заболевает ВИЧ и умирает. Люди в наших больницах, как мухи... выздоравливают. Да и ты что-то подозрительно плохо себя чувствуешь... По мостику шарашат снаряды, большие и малые. Заходя в квартиру к старым родителям, ты каждый раз молишь неизвестно кого и неизвестно о чем: «только не сегодня!» Этот мир, каким бы ни создал его Всевышний, далек от гуманности — даже если полностью исключить гуманитарный фактор и гуманитарный взгляд на него. И как говорит один московский раввин, в этом мире каждую секунду происходит сотни маленьких холокостов. Этот ваш мостик — пшик, мои позитивные друзья.
Потом ты узнаешь о трагедии в Кемерове, со страшными подробностями, со страшными. Но ты вешаешь черный квадратик на свою аватарку и — шасть — в клуб. Нормально. «На полчасика погрустнели», как пел Галич...
Как членам общества потребления разместить умирание в своей жизни? Как?
Оказывается, мы как биологическое существо научились не только забывать о смерти, но и, наоборот, переживать горе. Это ж тоже эволюционное приспособление. Не все так умеют. Только люди, обезьяны и собаки. Мой котик вот не умеет. Ему хоть помри я сейчас — все равно плевать. Мур-мур. Брысь, скотина!
Зачем нам это странное «умение» страдать?! Ну, неужели нельзя как-то без?..
Вот Толстой в «Трех смертях» обзавидовался дереву, которое срубили, и простому мужику дяде Федору, которые переживали умирание спокойно. Без надрыва. Умер-шмумер, что слезы-то лить. Умер — сапоги долой!
Горе имеет биологическую основу и генетические механизмы возникновения. Оно проявляется только у высокоразвитых животных, является биологической реакцией, имеет приспособительное значение и служит для обеспечения групповой сплоченности. Одно и то же горе сплачивает людей.
Вообще любое отлучение от группы или расставание с конкретными членами группы вызывает крайний физиологический и психологический стресс. Фрустрацию, как бы мы сейчас сказали.
И, оказывается, именно это помогает нам жить, чувствовать близких, чувствовать самое жизнь.
Но я, видимо, (как бы сказал Зощенко) все же мало высокоразвитое существо, раз горевать мне вовсе не хочется, хочется как-то обойтись, пролезть на халяву без горя и без умирания, всю жизнь просвистать скворцом, заесть ореховым пирогом. А если снаряды начнут рваться совсем рядом — то можно родителей и в дом престарелых сплавить? Или в частный? Ну не в государственный же. В России же живем. В частный же можно? Или нельзя? Тут есть несколько сюжетов. Культурологический. Психологический. Биологический. Собственно этический (это про добро и зло который, вы этих слов уж не помните, в прошлой жизни такое было).
Отказывается человек от родителей или нет, может зависеть от того, существует ли у него травма привязанности. А это, в свою очередь, зависит от того, как он переживает первый год жизни. Кормила ли мама грудью, не пропадала ли неожиданно, и если да, то как часто, может быть, мама умерла. Потеря фигуры привязанности или хаотическое ее появление формируют «травму привязанности». И человек впоследствии ее воспроизводит, отыгрывает в своем поведении, то есть тоже бросает близких. Но возможна и полярная реакция: всей своей жизнью человек пытается восполнить травму привязанности тем, что чрезмерно заботится о других, полностью погружается в отношения, жизнь другого человека, его потребности становятся важнее его собственных.
Психологи — люди простые, трезвые и аморальные. (Зато они не осуждают). Отказался от матери – значит, была травма привязанности. Не отказался — значит, не было. Религия и совесть говорят нам: заботься о родителях. (Почитай родителей). Сделай так, как им лучше.
Я лично считаю, отказываться нельзя. Но это частное мнение. Можно, конечно, отдать в частный дом и навещать, можно оставить дома и не скурвиться — во всех случаях можно не скурвиться. Знаю такие примеры.
Но мне, конечно, интереснее другой сюжет.
Однажды известный психиатр Ирвин Ялом работал с пациенткой, пережившей смерть мужа. После долгих месяцев лечения случилось одна невероятная вещь. Не он убедил ее в том, что время лечит, что надо жить дальше, что бла-бла. Напротив, она убедила врача в том, что ее лечить не надо, что ей надо жить с горем, вместе с горем, что не надо так старательно зашпаклевывать рану. Ялом был очень благодарен своим депрессирующим, отчаявшимся пациентам — именно они научили его чувствовать жизнь.
Другой известный психиатр Виктор Франкл говорил, что смысла жизни (готового, предзаданного, который можно снять с полки и присвоить) нет. Нет его ни в семье, большой и полной, ни в рождении детей, мальчиков и девочек, ни в работе, уважаемой. Он писал, что спрашивать, в чем смысл жизни, так же глупо, как спрашивать у чемпиона мира по шахматам, какой самый лучший шахматный ход.
Так какой же лучший шахматный ход? В чем же смысл жизни? Никакой. Ни в чем. Каждый ищет его самостоятельно, и в каждую минуту он разный. Но искать смысл возможно в трех направлениях: в любви, в творчестве, в страдании. На всех трех дорогах, особенно на последней, открывается чувство жизни. Как говорила героиня Фрейндлих в «Сталкере»: «А если горя не было бы — лучше не было бы. Хуже было бы».