В стране сохраняется высокая гражданская и политическая активность. Защита сквера в Екатеринбурге, проблема мусорного полигона в Архангельской области, незаконный арест журналиста в Москве. Новым «полем битвы» стали выборы в Мосгордуму. Приведут ли все эти события к сдвигу в отношениях власти и общества, получится ли у режима с помощью Росгвардии сдержать гражданскую мобилизацию и к чему готовиться в ближайшее время политически активным гражданам — об этом мы размышляли вместе с обозревателем «Ведомостей» Максимом Трудолюбовым.
«Из-за оскудения ресурсов обостряется борьба между кланами»
— Сегодня от ряда социологов и политологов можно услышать оценку нынешнего общественного устройства в России как неофеодализм. Расследования того же Ивана Голунова подводят нас к этой же мысли: в России есть класс (или сословие) людей, которым принадлежат все самые выгодные сегменты экономики, в которые закрыт доступ обычным предпринимателям. А как бы вы охарактеризовали такое общественное устройство?
— Неофеодализм — это метафора, поскольку феодализм — это способ — причем способ старый, из XIX века, — как-то описать экономические отношения европейского Средневековья. В научном мире, насколько я понимаю, этот подход не очень принят. Все-таки большинство граждан сегодня — не жители села, не крепостные, церковь не играет той роли, какая была ей свойственна 500 лет назад, и монарх у нас отчасти назначенный, отчасти выборный, но вроде бы не помазанник. Работ, которые пытаются всерьез говорить о неофеодализме немного, но они есть, например: Freedom, Repression, and Private Property in Russia, написанная социологом Владимиром Шляпентохом в соавторстве с Анной Арутюнян.
Наличие регулярных выборов создает проблему для определения типа режима — что у нас, демократия или что-то другое? В России выборы — по тем или иным правилам — проходят с 1906 года, но власть на них ни разу не менялась. Она менялась помимо выборов, а выборы потом как-то встраивались в систему. В постсоветские годы выборы были, вероятно, более значимы, чем при СССР, но все равно власть на них не менялась, а, наоборот, с помощью них решала свои проблемы: провести кого-то во власть, убрать кого-то из власти, допустить кого-то к принятию решений, не допустить. Выборы такому режиму нужны предсказуемые, поэтому устанавливается контроль над оппозицией, постоянно переписывается избирательный закон (в России это происходит без остановки, каждый год) и меняются условия доступа к участию в таких «выборах».
Поэтому есть такой подход, который предлагает различать диктатуры военные, персоналистские и однопартийные (см. работы Барбары Геддес, ведущего в мире специалиста по разным сортам авторитаризма). Можно говорить и о конкурентном или соревновательном авторитаризме, и о гибридном режиме (это понятия из более ранней работы Стивена Левитски и Лукана Вэя Competitive Authoritarianism). У нас термин «гибридные режимы» поддерживает политолог Екатерина Шульман. Те, кто спорят с этой формулировкой, говорят, что конкурентность предполагает реальную конкуренцию, а гибридность — равный вес «демократичности» и «авторитарности». Между тем весь смысл авторитарных «выборов» в том, чтобы конкуренцию ограничить. Поэтому лучше называть наш режим «электоральным авторитаризмом» (см. книгу Григория Голосова «Автократия, или Одиночество власти»).
Если мы затрагиваем проблему доступа к ресурсам, то это еще один взгляд на проблему. Она раскрывается через изучение разных институтов, то есть действующих в стране правил игры. Об этом писали Дуглас Норт и другие ученые (см. Норт Д. К., Уоллис Дж., Вайнгаст Б. «Насилие и социальные порядки»).
Есть также важная книжка Дарона Аджемоглу и Джеймса Робинсона «Почему одни страны богатые, а другие бедные», где как раз рассматриваются политические системы с точки зрения открытости или закрытости доступа к ресурсам. Если ресурсы закрыты для большинства — это значит, что институты в стране «экстрактивные», то есть правила игры устроены так, чтобы элиты получили максимум для себя. Если доступ более открытый, есть соревновательность, то институты «инклюзивные». Этот взгляд популярен среди современных экономистов, но и тех, кто с ним спорит, тоже достаточно. Претензии в основном в том, что авторы исходят из упрощенной картины истории и не дают ясного ответа на вопрос о том, как устроен переход от экстракции к инклюзии и кто в итоге создает «хорошие» правила игры взамен «плохих».
Все эти определения — из разных контекстов, которые лучше знать. Потому что, определив режим, мы лучше будем понимать, как он будет себя вести в случае распада и во что превратится на следующем шаге. Скажем, по наблюдениям Барбары Геддес, которая обобщила данные по 280 авторитарным режимам, при военной диктатуре раскол правящей группы вероятен, а при персоналистской — менее вероятен. У нас режим вроде бы невоенный.
— Недавно Владимир Путин сделал интересное заявление насчет того, что в России нет никаких олигархов, которые бы пользовались своей приближенностью к власти. Что вы думаете о классе или сословии олигархов? Кто это сегодня и какую роль они играют в общественно-политическом устройстве?
— Я думаю, что когда Путин это говорит, то смысл примерно такой: «В России нет могущественных людей, которые могут на меня влиять. Это я на них влияю». Но как ни называй этих людей, хоть бояре, хоть бароны-разбойники, хоть магнаты, хоть чиновники-предприниматели, а такие люди в России есть. В их руках сконцентрированы власть и собственность одновременно. Можно их не называть олигархами, но суть от этого не поменяется. Это ограниченный круг людей, который пользуется своей близостью к власти.
Путину важно подчеркивать, что «бояре» и «бароны» не влияют на решения власти. Но они влияют. Они влияют на то, как расходуются средства государственного бюджета: они «продюсируют» проекты, например спортивные, в которые государство вкладывает деньги. Государство спасает их средствами госбюджета. Даже на внешнюю политику эти люди влияют. Вероятно, что «Роснефть» во главе с Сечиным влияла на действия России в Венесуэле. Конечно, можно сказать, что Сечин — не олигарх, а назначенный менеджер госкорпорации. Но он играет в государстве типичную роль олигарха. Да, влияние устроено не так, как в 1990-е, но оно есть и, возможно, более глубокое.
— В одной из своих колонок вы фактически определяете политическую систему в России как плутократию. Вы пишите, что люди, ставшие частью этой системы, уже не могут не участвовать в большом расхищении. «Если они не будут участвовать, они ничего на своем месте не заработают. Если они ничего не заработают, они на этом месте не удержатся». Тогда что, на ваш взгляд, означают уголовные дела против силовиков и ряда чиновников? Можно ли это понимать как попытку к самоочищению?
— Плутократия — это термин, дошедший до нас из античного мира. Это обратная сторона олигархии. Она предполагает четкий имущественный ценз: допустим у власти может быть только тот, у кого есть миллиард в какой-то валюте. Я имел в виду вот что: устройство политики в России и отсутствие роста приводят к тому, что борьба за ресурсы обостряется.
Где брать деньги? Государственный бюджет, госбанки и собственные компании — вот главные ресурсы на сегодня. Из-за оскудения ресурсов обостряется борьба между кланами и внутри самих кланов. Поскольку в будущее в России вкладываться трудно — слишком большая неизвестность, — то есть сильнейший стимул поскорее вывести деньги и вложить их безопасно, то есть за границей. Отсюда постоянные истории с выводом денег из банков и компаний.
Уголовное дело стало инструментом борьбы. Побеждает сила, а сила заключается в том, можешь ты открыть уголовное дело или нет. Причем мы видим, что уголовные дела могут заводиться, даже когда много влиятельных людей этого не хотят. Это случай Майкла Калви. Так что эти аресты ни к какой кампании по зачистки элиты отношения не имеют. Фактически некоторая фильтрация идет, но она естественная, это естественный отбор, борьба кланов в условиях оскудения источников доходов.
«Биться головой о бетонную стену мало кому хочется»
— Сегодня общественное устройство постиндустриального мира переходит на горизонтальные связи. В России, на мой взгляд, сложилось еще более вертикально подчиненное общество, чем было в Советском Союзе. Про отсутствие социальных лифтов уже только ленивый не писал. Однако Россия не может миновать мировые тренды, и так или иначе они просачиваются в ее социальную ткань. Наблюдаете ли вы наступление общества горизонтальных связей? Если да, то в чем это проявляется и как отражается на политическом пространстве?
— Россия перенимает передовые технологии, связанные с сетями, очень быстро. Интернет в России развивался быстро и активно до того, как государство всерьез взялось за его регулирование. Сегодня российское общество урбанизировано, модернизировано и во многих чертах похоже на страны Восточной Европы (о ценностях россиян см. статью в «Ведомостях» «Традиционные ценности и реальность» социолога Максима Руднева). Конечно, есть свои особенности. Например, у мужчин сохраняется низкая продолжительность жизни. Или, например, есть вечная оглядка на режим, люди вынуждены приспосабливаться к политической системе.
Российское общество, понимая, что побороть архаичность политического режима сложно, настроено по отношению к нему пессимистично: оно ничего от него не ждет. Это создает порочный круг. Если ничего не ждешь, то ничего и не получишь и ничего не изменится. А раз нет никаких изменений, то и ждать нечего, круг замыкается. Участию мешают страх, отстраненность, неверие. Биться головой о бетонную стену мало кому хочется. Но есть светлые примеры, собственно в том же Екатеринбурге борьба за сквер — это светлый пример гражданской активности.
Вообще, в русских очень много таланта и энергии. То, что так эффективно поработали на «безнадежной» московской избирательной кампании и собрали подписи там, где это было вроде бы невозможно, это тоже хороший пример. Но пока отрицательных примеров больше, и они давят. Пойдешь в политику — никуда не пройдешь, будут одни скандалы; пойдешь в бизнес — все потеряешь. Вот абсолютно случайный пример (просто только что читал об этом и люблю советское искусство): братья Ананьевы создали музей Русского реалистичного искусства. И потом случился конфликт. Они покинули страну. Музей оказался закрыт, работы арестованы. А это сразу урок для всех других предпринимателей. Зачем делать долгосрочные инвестиции, зачем вкладываться в культуру, если нет гарантий и никто не оценит твоих усилий? Умный человек решит, что ему это не нужно. Этот навес безнадежности — большой союзник власти.
Пока преобладает ощущение безнадежности, но оно постепенно размывается. При этом насколько хорошо я представляю себе дальнейшую модернизацию общества, настолько плохо я представляю себе фундаментальные изменения в типе российского государства. Представляю, что все защищают интересы меньшинств, женщина становится президентом, все благоговейно разделяют мусор на 10 разных категорий, а государство все равно вертикальное.
— Какую роль в качестве препятствия развитию общества вы отводите «менталитету»? Российский народ — соборный, атомизированный или глубинный, как выразился Владислав Сурков? Или мы имеем дело с мифами?
— Менталитет — это не что-то реальное, например, не генетика и не особая форма мозговой деятельности. Это что-то воображаемое. Мы о себе думаем, что мы такие-то, например склонны все терпеть. Потом что-то произойдет и перестанем так думать.
— Если это не менталитет, тогда почему люди в России покорны и послушны властям, почему не способны проявить свою волю?
— Я думаю, что дело не в какой-то особой покорности. Ничего такого нет, есть политическое равновесие. Во всем мире только единицы думают: нужно свергнуть власть и создать новый прекрасный мир. Люди в огромном большинстве во всем мире, а не только в России, думают о том, как бы встроиться в существующую систему и пристроить детей.
Получается самовоспроизводящаяся система. Многие считают, что в России нельзя честно заработать и прийти во власть с высокими принципами и ценностями. И человек начинает вести себя соответствующим образом: нужно идти работать в госкорпорацию или на госслужбу, потому что там деньги, и нужно забыть о своих убеждениях. Это установки и представления, это не менталитет.
Но в таком порочном круге иногда может возникнуть разрыв. Если этот разрыв сохраняется надолго, то в системе происходят изменения. Но иногда изменения происходят и в результате локальных историй.
Истории со сквером в Екатеринбурге и с журналистом Иваном Голуновым в Москве изменили представления о том, что можно, а чего нельзя власти.
Со временем это сыграет свою роль. Люди поняли, что есть такие преграды, за которые произвол не может зайти. Это уже сдвиг. На следующем этапе произойдут еще сдвиги в сторону расширения гарантий свободы.
Мне кажется, что у российского общества есть встроенное неприятие революции. Это сказывается память поколений. Но при этом получается, что Кремль нас все время ставит в такое положение, что улица — единственный способ добиваться политических перемен. Вот и получается, что общественное развитие идет от одного маленького взрыва до другого, от одного уголовного процесса до другого. В каждом таком эксцессе происходит взаимное обучение: власть узнает что-то новое о своих гражданах, а граждане — что-то новое о своей власти. Только так и узнаем что-то друг о друге.
«Массовая мобилизация граждан — одна из первых угроз для Путина»
— В екатеринбургском конфликте, о котором мы говорим, антиподом гражданского протеста выступила РПЦ. В то же время этот институт выступает одним из носителей идеи иерархического общества. Иерархия для церкви священна и отражает устройство «небесной иерархии». Скажите, насколько я ошибаюсь? Способна ли православная церковь прийти к развитию горизонтальных связей и трансформации из иерархической организации в сетевую?
— Могу привести пример из личной жизни. Я иногда посещаю приход на окраине города. Прекрасно общаюсь с прихожанами. Но этот приход находится под контролем крайних консерваторов. Конечно, структура управления РПЦ сугубо вертикальная и предполагает безоговорочное подчинение вышестоящему начальству. Но даже при такой структуре в церкви есть очаги свободы и современности. Разговаривая со священником, ты понимаешь, что ты говоришь с образованным человеком, который прекрасно понимает и древнюю традицию православия, и современность. Но при этом он находятся внутри института. А этот институт находится в зависимых отношениях с государством. И эту зависимость сама церковь во многом и культивирует. А если начнешь вести независимую политику, то сразу войдешь в конфликт. Мы знаем, как российская власть ломает те институты, которые идут с ней на конфликт.
Я думаю, что у РПЦ был шанс поставить себя иначе в обществе. Если бы главой РПЦ был человек иного типа, более сосредоточенный на духовной жизни и развитии церкви как сообщества, то сегодня она играла бы другую роль и иначе воспринималась бы. Но история сложилась иначе. В конце 80-х РПЦ дали «зеленый свет» на возрождение, но в церкви победила та партия, которая поняла возрождение как стремление стать статусным учреждением, показав всем свою важность и власть.
Эта установка до сих пор преобладает, хотя многим людям для духовного поиска вовсе не нужно быть частью богатой и могущественной организации. Молодые люди сегодня более информированы, чем прежние поколения. И если у кого-то из этого поколения есть запрос на духовное развитие, то он много раз подумает, где этот запрос ему реализовать.
В будущем в церкви будут новые лидеры, будет новый патриарх, пройдет какой-нибудь торжественный собор, и РПЦ заявит о воссоединении с традицией, а на самом деле об обновлении (само это слово вслух говорить нельзя из-за «обновленцев» советского времени), и будет что-то похожее на II Ватиканский собор. Но свою монополию и связанный с этим статус представителя «главной религии» в России РПЦ будет отстаивать всегда.
— Этот год войдет в историю России как год активных процессов. Некоторые аналитики видят в этом начало политического кризиса, который даже может привести к революции? А вы что думаете на счет происходящего? Есть ли в них что-то уникальное по отношению к новейшей истории России и к чему это может привести?
— Я могу точно сказать, сегодня в России возможна быстрая гражданская мобилизация. На своей памяти я не помню такого. Вот явная несправедливость, вот явное безобразие — необходимо стремительное действие. И, естественно, нет никакого организатора. А дальше вопрос, как власть на это будет реагировать. Я думаю, что у гипотетического Путина есть такой гипотетический список угроз. Так вот, массовая мобилизация граждан — это явно одна из первых угроз. Ясно, что Росгвардия сделана в первую очередь для подавления этой угрозы. Но нужно понимать, что Росгвардия тоже не является гарантией сохранности режима. В случае многомиллионной мобилизации никакая Росгвардия режим не спасет. Мы все понимаем, насколько хрупкая эта конструкция. С одной стороны, она выглядит стабильной. Но с другой — ничего не может предложить гражданам в качестве способа разрешения конфликтов — нет политики, нет выборов, есть уличный протест. И не оппозиционеры это придумали.
Не будем забывать, что власти используют выборы как инструмент. Но тем самым они сами мешают возможности мирной смены лидеров на выборах.
— В одной из своих колонок вы писали, что «инстинкт человека, живущего в России, — уловить генеральную линию». На ваш взгляд, какая генеральная линия реализуется сегодня? И для кого она может послужить с пользой, а кому готовиться к худшему?
— Каждый человек в России чувствует себя незащищенным и пытается как-то защититься. Люди подстраиваются под обстоятельства, чтобы обезопасить себя. Это — общечеловеческое свойство, это ни в коем случае не признак слабости, это признак благоразумия. В сталинское время знание генеральной линии партии могло спасти человеку жизнь: нужно было точно знать, что говорить на собрании. Но сейчас-то это не так. Как мне кажется, в современной России постепенно укрепляется осознание, что никакой генеральной линии нет. Она создается государственными медиа, установками и представлениями граждан, исторической памятью, а это значит, что она существует только в нашем сознании.
Текст: Евгений Сеньшин